Реклама в Интернет

 Поиск  Стартовая страница > Аномальные явления > Художественная литература > Шарль Бодлер  Карта 

Шарль Бодлер между "восторгом жизни" и "ужасом жизни"

Г.К. Коcиков

Рейтинг Эзотерических ресурсов Rambler's Top100

В 80-х годах прошлого века Поль Верлен ввел в литературный обиход выражение "проклятые поэты". "Проклятыми" он назвал тогда Тристана Корбьера, Артюра Рембо, Стефана Малларме, Марселину Деборд-Вальмор, Огюста Вилье де Лиль-Адана и, разумеется, себя самого, "бедного Лелиана". Продолжи Верлен свои очерки, и первое место в его списке, скорее всего, занял бы Шарль Бодлер, поэт, чьей судьбой стало самомучительство: "Пощечина я и щека, / И рана, и удар булатом / Рука, раздробленная катом, / И я же — катова рука!" (Пер. И. Лихачева). Все творчество Бодлера выросло из кричащего столкновения между его "обнаженным сердцем", до беззащитности чувствительной душой, жаждавшей ощутить "сладостный вкус собственного существования" (Сартр), и беспощадно ясным умом, который превратил эту душу, знавшую о своей нечистоте и добровольно требовавшую пытки, в объект бесконечных аналитических истязаний. Его поэзия — это поэзия контрастов и оксюморонов: неподдельное переживание отливается здесь в подчеркнуто отделанные, классические формы, волны чувственности бушуют в гранитных берегах беспощадной логики, искренняя нежность соседствует с едкой язвительностью, а благородная простота стиля взрывается разнузданными фантазмами и дерзкими кощунствами. Мечущийся между "восторгом жизни" и "ужасом" перед ней, влачащийся во прахе и тоскующий по идеалу, Бодлер как нельзя лучше воплощает феномен, названный Гегелем "несчастным сознанием", т.е. сознанием, разорванным и оттого пребывающим в состоянии "бесконечной тоски". "Проклятый поэт", будь то Бодлер, Малларме, Верлен, Рембо, Морис Роллина или Жюль Лафорг, — это и есть терзающийся певец "несчастного сознания", и потому понять Бодлера означает, быть может, найти ключ к целому пласту современной европейской культуры.

* * *

"Навеки одинокая судьба", страшившая и притягивавшая Шарля Пьера Бодлера, отпустила ему всего 46 лет жизни, отметив печатью уже при рождении. Он родился от "неравного брака": когда 9 апреля 1821 г. Шарль Пьер появился на свет, его отцу, Жозефу Франсуа Бодлеру [1], было уже 62 года, а матери, Каролине [2], — 28 лет. Хотя Франсуа Бодлер умер, когда ребенку не исполнилось и 6 лет, тот на всю жизнь сохранил к отцу теплое детское чувство, граничащее с преклонением [3], и любил вспоминать благородного седовласого старца с красивой тростью в руке, гулявшего с ним по Люксембургскому саду и объяснявшего смысл многочисленных статуй.

Впрочем, психическая травма, полученная Бодлером в детстве, заключалась для него не в раннем сиротстве, а в "предательстве" матери, которая уже на следующий год после смерти мужа решилась вступить в новый брак — на этот раз с 39-летним майором Жаком Опиком [4]. Прямой, честный и дисциплинированный, Опик, хотя и не смыслил ничего в изящных искусствах и в литературе, все же не был ни грубым солдафоном, ни жестоким человеком, способным притеснять ненавистного пасынка. И все же Бодлер до самой смерти отчима так и не простил ему того, что он "отнял" у него мать, которая, со своей стороны, совершила повторную "измену": в 1832 г., когда семье по делам службы майора пришлось перебраться в Лион, 11-летнего Шарля и вовсе удалили из дома, отдав в интернат при лионском Королевском коллеже. Обида, ревность и ненависть беспомощного существа, брошенного на произвол судьбы, — вот что привело к возникновению знаменитой "трещины" [5] в душе Шарля Бодлера, чувства оставленности-избранничества, изводившего его всю жизнь.

Лионский период продлился до января 1836 г., когда семейство Опик вернулось в Париж. Здесь юный Шарль окончил коллеж Людовика Великого и, получив осенью 1839 г. степень бакалавра, почувствовал, что вырвался наконец на свободу: продолжать образование он отказался. Заявив матери и отчиму, что собирается стать "сочинителем", Бодлер заводит дружбу с молодыми литераторами (Луи Менар, Гюстав Ле Вавассёр, Эрнест Прарон, Жюль Бюиссон и др.), знакомится с Жераром де Нервалем и даже осмеливается заговорить на улице с самим Бальзаком. Он ведет "рассеянный" образ жизни, не избегает ни злачных мест, ни сомнительных знакомств и уже осенью 1839 г. заражается сифилисом.

В ужасе от поведения Шарля чета Опик решает отправить его в заморское путешествие и в июне 1841 г. сажает на корабль, отплывающий из Бордо в Калькутту; однако в Индию Бодлер так и не попал; вытерпев неполных 5 месяцев на борту пакетбота и едва добравшись до острова Бурбон (ныне Реюньон), он решительно отказался плыть дальше и уже в феврале 1843 г. вновь очутился в Париже, где его, по достижении совершеннолетия, поджидало отцовское наследство — 100 000 франков, которые с весны он начинает усердно проматывать, тратя на всевозможные развлечения, на уличных девиц и, главное, на создание собственного "имиджа" — имиджа денди. В 40-е годы, стремясь поразить окружающих своим внешним видом, Бодлер с необыкновенной тщательностью заботится о "туалетах", щеголяя то в бархатном камзоле на манер венецианских патрициев, то, подражая знаменитому английскому денди Джорджу Бреммелю, в строгом черном фраке и с цилиндром на голове, то, выдумав новую форму дендизма, в просторной блузе.

Элегантная внешность и "английские" манеры молодого человека производили впечатление на женщин, однако Бодлер даже не пытался завязать роман с приличной замужней дамой или хотя бы с опрятной гризеткой. Робость, гипертрофированная саморефлексия, неуверенность в себе как в мужчине заставляли его искать партнершу, по отношению к которой он мог бы чувствовать свое полное превосходство и ничем не смущаться. Такой партнершей стала некая Жанна Дюваль, статистка в одном из парижских театриков. Бодлер сошелся с ней весной 1842 г., и в течение 20 лет она оставалась его постоянной любовницей. Хотя "черная Венера" (Жанна была квартеронкой) на самом деле не отличалась ни особенной красотой, ни тем более умом или талантом, хотя она проявляла открытое презрение к литературным занятиям Бодлера, постоянно требовала у него денег и изменяла ему при любом удобном случае, ее бесстыдная чувственность устраивала Бодлера и тем самым отчасти примиряла с жизнью; кляня Жанну за ее вздорность, нечуткость и злобность, он все же привязался к ней и, во всяком случае, не бросил в беде: когда весной 1859 г. Жанну, питавшую излишнее пристрастие к ликерам и винам, разбил паралич, Бодлер продолжал жить с ней под одной крышей и, вероятно, поддерживал материально вплоть до самой своей смерти [6].

К 40-м годам относится начало литературной деятельности Бодлера, который, однако, впервые заявил о себе не столько как поэт, сколько как художественный критик ("Салон 1845 года", "Салон 1846 года"). Правда, по свидетельству некоторых близких друзей Бодлера, к середине 40-х годов уже была написана значительная часть стихотворений, впоследствии составивших "Цветы Зла", но в печати в то время появились лишь разрозненные пьесы ("Даме креолке", "Дон-Жуан в аду", "Жительнице Малабара", "Кошки"), не привлекшие широкого внимания. Обратила на себя внимание новелла "Фанфарло", опубликованная в январе 1847 г., однако и она не принесла Бодлеру известности.

Между тем к середине 1844 г., успев, кроме всего прочего, приобщиться и к наркотикам, Бодлер растранжирил уже половину своего наследства. Встревоженные родственники, собравшиеся по настоянию Опика на очередной "семейный совет", решили ходатайствовать перед властями об учреждении над беспутным Шарлем официальной опеки. Опекуном стал друг дома, нотариус Нарцисс Дезире Ансель, в течение 23 лет следивший за денежными делами Бодлера и выдававший ему месячное содержание. С Анселем, доброжелательным по натуре человеком, у Бодлера установились сносные в целом отношения, однако к отчиму, инициатору унизительной акции, его ненависть только возросла, с особой силой выплеснувшись в дни февральской революции 1848 г.: Ж. Бюиссон свидетельствует, что видел на улице разгоряченного Бодлера, призывавшего толпу "расстрелять генерала Опика!".

Что касается революции, то она несомненно увлекла Бодлера, причем увлекла искренне [7], хотя, скорее всего, не глубоко, отвечая не столько его социально-политическим идеалам (тоже, впрочем, достаточно сумбурным), сколько его вкусу к бунту и неповиновению. Во всяком случае, в "Моем обнаженном сердце" Бодлер смотрит на себя 27-летнего вполне критически: "Мое опьянение в 1848 году. Какой природы было это опьянение? Жажда мести. Природное удовольствие от разрушения. Литературное опьянение; воспоминания о прочитанном".

С точки зрения духовной биографии Бодлера намного важнее, конечно, его литературная деятельность конца 40-х — первой половины 50-х годов, когда он предпринимает опыты в прозе (новелла "Фанфарло", 1847) и в драматургии (набросок пьесы "Пьяница", 1854), пишет заметки с художественных выставок и принимается за переводы из Эдгара По, "тайное сродство" с которым он ощутил сразу же, как только — в 1846 г. — познакомился с его творчеством [8]. И все же литературную судьбу Бодлера (как прижизненную, так и посмертную) определили не эти занятия, но единственный созданный им поэтический сборник: "Цветы Зла".

Замысел сборника, скорее всего, созрел у Бодлера довольно рано. Во всяком случае, уже в "Салоне 1846 года" автор упоминает о намерении выпустить книжку стихов под названием "Лесбиянки"; два года спустя в прессе появляется сообщение о том, что Бодлер готовит к печати сборник "Лимбы"; в 1851 г. под этим же заголовком в одной из газет появляется подборка из 11 его пьес и, наконец, в 1855 г. респектабельный журнал "Ревю де Де Монд" публикует целых 18 стихотворений Бодлера, что было несомненным успехом, так как в данном случае редакция намеренно отступила от своего правила печатать только стихи именитых поэтов. К Бодлеру пришла известность, пусть и негромкая, но оказавшаяся достаточной для того, чтобы в декабре 1856 г. модный издатель Огюст Пуле-Маласси купил у него права на "Цветы Зла". Всего полгода спустя книга вышла в свет.

Однако литературные успехи не могли возместить Бодлеру недостаток личного счастья. Жанна в его глазах воплощала сугубо "женское", "животное" начало, о котором он отзывался с холодным презрением [9] хотя, на самом деле, бравируя тем, что якобы не ждет от противоположного пола ничего, кроме чувственных удовольствий, втайне всю жизнь мечтал об идеальной любви, о женщине-друге и о женщине-матери.

Беда заключалась в том, что Аполлония Сабатье [10], дама полусвета, в которую Бодлер влюбился в 1852 г., мало подходила на эту роль. Однако Бодлер, плохо "разбиравшийся в женщинах, склонен был либо незаслуженно презирать их, либо столь же незаслуженно обожествлять. Нет ничего удивительного в том, что он вообразил, будто в лице привлекательной, не лишенной ума и сердца г-жи Сабатье он встретил наконец предмет, достойный обожания и поклонения, встретил свою Беатриче, свою Лауру, свою Музу. Впрочем, до крайности самолюбивый, не выносящий и мысли о том, что может быть отвергнут и осмеян, Бодлер не решился на признание, но поступил совершенно по-детски: 9 декабря 1852 г. он анонимно послал г-же Сабатье стихотворение "Слишком веселой", сопроводив его письмом, написанным измененным почеркам. Затем последовали новые письма и стихотворения [11], но при этом Бодлер продолжал как ни в чем не бывало посещать салон дамы своего сердца, никак не выказывая своих чувств и сохраняя неизменную маску сатанинской иронии на лице. Г-жа Сабатье была тронута почтительной пылкостью таинственного поклонника, а женская проницательность позволила ей без труда разгадать инкогнито, не показав, разумеется, при этом и виду. Бодлер же, успевший в середине 50-х годов пережить еще одно любовное увлечение (на этот раз пышнотелой и пышноволосой актрисой Мари Добрен, воспетой в "Цветах Зла" как "женщина с зелеными глазами" [12]), тем не менее продолжал вести платоническую игру с Апполонией Сабатье до августа 1857 г., когда вынужден был открыться.

Этот год, несомненно, — вершинный год в жизни Бодлера. Он отмечен тремя важнейшими событиями — смертью генерала Опика (27 апреля), возродившей в душе Бодлера былую надежду на абсолютное единение с матерью, судебным процессом, устроенным над "Цветами Зла", и объяснением с г-жой Сабатье.

"Цветы Зла", вышедшие в июне 1857 г., сразу же привлекли к себе внимание публики, а вслед за тем и прокуратуры, возбудившей против Бодлера судебное преследование по обвинению в "оскорблении религии". Бодлер, конечно, был напуган предстоящим судом, назначенным на 20 августа, но еще в большей степени он был задет выдвинутыми против него обвинениями: "жестокую книгу", в которую, по его позднейшему признанию, он "вложил все свое сердце, всю свою нежность, всю свою (замаскированную) религию, всю свою ненависть" (письмо к Анселю от 28 февраля 1866 г.), судьи сочли вульгарной порнографией ("реализмом", говоря языком судебного приговора) — сочинением, содержащим "непристойные и аморальные места и выражения". К сожалению, на суде, да и позже, Бодлер проявил малодушие: он ни разу не решился напасть на своих гонителей или хотя бы защититься от них, он оправдывался перед ними, оправдывался тем, что искусство-де — это всегда "паясничанье" и "жонглерство", а потому судить поэта за переживания и мысли, изображенные в его произведениях, равносильно тому, чтобы казнить актера за преступления персонажей, которых ему довелось сыграть. Впрочем, опасения оказались напрасными: хотя самолюбие Бодлера было глубоко уязвлено, наказание оказалось "отеческим": автора приговорили к 300 франкам штрафа, причем не за "оскорбление религии", как требовал прокурор, а всего лишь за оскорбление "общественной морали и добронравия", в связи с чем издателю было предложено изъять из сборника 6 стихотворений — "Лета", "Украшенья", "Лесбос", "Проклятые женщины", "Слишком веселой", "Метаморфозы вампира" [13].

Как бы то ни было, но процесс над "Цветами Зла" побудил Бодлера прибегнуть к заступничеству влиятельных покровителей г-жи Сабатье, поэтому за два дня до суда (в письме от 18 августа) он вынужден был открыть ей свое инкогнито. Однако интимные отношения продлились всего 12 дней: уже 31 августа Бодлер пишет Аполлонии письмо, из которого та делает жестокий, но единственно возможный вывод: "вы меня не любите". Вряд ли тут была чья-либо персональная вина (во всяком случае, г-жа Сабатье была искренне удивлена и огорчена столь неожиданным разрывом с человеком, которого позже она назвала "единственным грехом" в своей жизни) — просто Бодлеру, давно уже травмированному чувственностью Жанны и грезившему об ангелоподобной "идеальной подруге", следовало помнить совет своего друга Флобера: "Не прикасайтесь к идолам, их позолота остается у вас на пальцах".

"Цветы Зла" принесли Бодлеру известность (не лишенную оттенка скандальности), но отнюдь не прочное литературное признание. Для Виктора Гюго, не поскупившегося в письмах на комплименты ("Ваши "Цветы Зла" сияют и ослепляют, словно звезды", "Вы творите новый трепет"), Бодлер в первую очередь был важен как жертва "нынешнего режима": "То, что он (режим. — Г.К.) именует своим правосудием, осудило вас во имя того, что он именует своей моралью".

Стареющий денди, ведущий странный, а иногда и предосудительный образ жизни, не лишенный, впрочем, дарования и вдруг ставший "мучеником от эстетики", — так, пожалуй, можно резюмировать образ Бодлера, сложившийся у публики к началу 60-х годов. И в этом не было ничего удивительного: "истерик", как он сам себя называл, записной пессимист, погруженный в беспросветность собственных мрачных фантазий, Бодлер — и в жизни, и в творчестве — мало походил на поэтов-романтиков старшего поколения, будь то Ламартин или Виньи, Гюго или Готье. Правда, литературная молодежь не питала предубеждения против Бодлера и готова была признать его своим "мэтром": в 1864 г. 20-летний Поль Верлен опубликовал восторженный дифирамб в его адрес, однако Бодлер оттолкнул протянутую ему руку: "Эти молодые люди вызывают у меня смертельный ужас... Ничего я не люблю так, как быть в одиночестве!"

После выхода в свет "Цветов Зла" Бодлеру оставалось жить 10 лет и 2 месяца, и все это время круг одиночества неуклонно сжимался: с Жанной он окончательно расстался в 1861 г., новых связей, по всей видимости, не завязал и, живя в Париже, лихорадочно писал письма-исповеди, засыпая ими мать, поселившуюся после смерти мужа в Онфлёре. За все эти годы он создал и опубликовал совсем немного — "Салон 1859 года" (1859), "Искусственный, рай" (1860), книгу о гашише и опиуме, отразившую не только печальный опыт самого Бодлера, но и — в неменьшей степени — влияние "Исповеди англичанина-опиомана" (1822) английского поэта Томаса де Квинси, второе издание "Цветов Зла" (1861), включавшее 35 новых стихотворений, и, наконец, свой второй шедевр — 50 "стихотворений в прозе", появлявшихся в периодической печати с августа 1857 по август 1867 г. и вышедших отдельным томом (под названием "Парижский сплин") посмертно, в 1869 г.

Силы поэта шли на убыль. Последняя серьезная вспышка энергии относится к декабрю 1861 г., когда Бодлер, все еще переживавший судебный приговор четырехлетней давности, попытался реабилитировать себя в глазах общества и неожиданно выдвинул свою кандидатуру в Академию. Нетрудно догадаться, что это была попытка с негодными средствами: с одной стороны, во времена Бодлера, как и теперь, "маргиналов" в "порядочное общество" просто не допускали, а с другой — Бодлер явно переоценил значение своей фигуры, поскольку даже для такого доброжелателя, как Сент-Бёв, он был всего лишь обитателем "оконечности романтической Камчатки" — не более того. К счастью, у автора "Цветов Зла" хватило здравого смысла, чтобы вовремя ретироваться с поля боя — хотя и без чести, но и без явного позора: в феврале 1862 г. он снял свою кандидатуру.

Тогда же, в начале 1862 г., в полный голос заговорила болезнь — следствие сифилиса, полученного в молодости, злоупотребления наркотиками, а позднее и алкоголем. Бодлера мучают постоянные головокружения, жар, бессонница, физические и психические кризы, ему кажется, что мозг его размягчается и что он на пороге слабоумия. Он уже почти не в состоянии писать и, потеряв былой лоск, одетый едва ли не в тряпье, целыми вечерами отчужденно бродит среди нарядных парижских толп или угрюмо сидит в углу летнего кафе, глядя на веселых прохожих, которые представляются ему мертвецами. Между ним и жизнью все растет и растет стена, но он не хочет с этим смириться. Как-то раз, вспоминает Ж. Труба, он спросил у случайной девушки, знакома ли она с произведениями некоего Бодлера. "Та ответила, что знает только Мюссе. Можете представить себе бешенство Бодлера!"

Оставаться в Париже он больше не в силах; но и поддаваться болезни и неудачам не собирается. В апреле 1864 г. Бодлер уезжает в Брюссель — читать лекции и договариваться об издании своих сочинений. Лекции, однако, не приносят ни успеха, ни денег, а заключить контракт с издателем не удается, и это подстегивает неприязнь Бодлера к Бельгии; он воспринимает ее как бесконечно ухудшенную копию Франции (которая сама в его глазах блещет одними только уродствами) и даже начинает собирать материал для памфлета. Он пытается продолжить работу над "Стихотворениями в прозе" ("Парижским сплином"), равно как и над дневником "Мое обнаженное сердце", который собирается опубликовать в виде книги, но тщетно: все это уже не более чем последние судороги умирающего.

Катастрофа наступает 4 февраля 1866 г., когда, во время посещения церкви Сен-Лу в Намюре, Бодлер теряет сознание и падает прямо на каменные ступени. На следующий день у него обнаруживают первые признаки правостороннего паралича и тяжелейшей афазии, перешедшей позднее в полную потерю речи. Лишь 1 июля его недвижное тело удалось перевезти в Париж, где он умирал еще 14 месяцев. Бодлер скончался 31 августа 1867 г. и был похоронен на кладбище Монпарнас, рядом с генералом Опиком.

* * *

Таков был Бодлер — слабый, несчастный человек, безвольный эгоист, требовавший от других любви, но не умевший дать ее даже собственной матери и потому всю жизнь терзавший себя и окружающих. В чем источник этих терзаний?

"Совсем еще ребенком, — писал Бодлер, — я питал в своем сердце два противоречивых чувства: ужас жизни и восторг жизни". Бодлер, по сути дела, говорит здесь о двух началах, управляющих нашим существованием — эросе и танатосе. Эрос (любовь) побуждает нас воспринимать жизнь как дар, который нужно сполна прожить и пережить, идя навстречу миру, тогда как танатос (смерть) требует не столько проживания, сколько изживания жизни ради возврата в своего рода Эдем целостности, где нет и намека на конфликты, где в принципе отсутствуют противоречия между потребностью и ее удовлетворением, между "я" и "ты", между внешним и внутренним и т.п. Именно "восторг жизни" заставлял Бодлера тянуться к людям, добиваться их любви и признания, проявлять энергию, между тем как "ужас жизни", напротив, толкал его вспять, в безмятежный рай материнской ласки, побуждал неделями не выходить из комнаты и всеми возможными способами (вплоть до выкрашенных в зеленый цвет волос) доказывать свою "инаковость", "неотмирность".

Судьба обычного человека складывается из множества повседневных компромиссов между "восторгом" жизни и "ужасом" перед ней, между эросом и танатосом, однако у Бодлера эти два влечения предстали как два полюса, понуждающих к бескомпромиссному выбору. Отсюда все метания Бодлера — метания между активностью и пассивностью, между лихорадочными приступами работоспособности и провалами в опиумное забвение, между "желанием возвыситься" и "блаженством нисхождения".

В очерке "Бодлер", публикуемом в настоящей книге, Жан Поль Сартр описал эти метания как продукт "нечистой совести" человека, так и не решившегося сделать выбор между "бытием" и "существованием" и понесшего за это наказание в виде собственной, совершенно безотрадной судьбы. К этому наказанию Сартр добавляет и свой собственный — безжалостный — приговор, основанный на истолковании всех фактов из жизни "обвиняемого" как изобличающих его улик — доказательств экзистенциального преступления. Дело, однако, не только в том, что Сартр не выказывает и видимости человеческого сочувствия к Бодлеру, превращая его в предмет философской вивисекции [14], но и в том, что его интересует не столько Бодлер-поэт, сколько Бодлер-личность, причем лишь в той мере, в какой эта личность представляет собою удобный материал для иллюстрации некоторых общих положений экзистенциальной философии. Очерк Сартра блестящ. Верно, конечно, что Бодлер сам оказался повинен в понесенном им "жизненном поражении". Но ведь не менее верно и то, что именно это поражение обеспечило ему победу в ином плане — в плане поэтическом, послужив источником двух лирических шедевров XIX в. — "Цветов Зла" и "Стихотворений в прозе".

* * *

Правда, обращаясь к юности Бодлера, в нем трудно угадать будущего певца "зла", "сплина" и "скуки". По воспоминаниям современников, в нем не было ничего мрачного, меланхолического или тем более "сатанинского". Он сознательно избрал для себя зло, избрал его прежде всего как заманчивый объект исследования: противопоставляя Шодерло де Лакло и маркиза де Сада прекраснодушной Жорж Санд, он писал: "Зло, знающее само себя, было менее ужасно и более близко к выздоровлению, нежели зло, ничего о себе не ведающее". Рано проснувшееся в Бодлере любопытство к злу, торопливое стремление самому заразиться "грехом", испробовать "окаянный" образ жизни и, главное, исподволь созревшее убеждение в том, что сладострастие и бесстыдный плотский инстинкт как начало зла могут послужить благодатной почвой для творчества, что они суть не что иное, как "амброзия и розовый нектар" поэзии, — все это отнюдь не было результатом какого-то реального жизненного потрясения (интимной драмы и т.п.), но, скорее, плодом бодлеровской рефлексии, его знаменитого "ясного сознания", на которое большое влияние оказали всевозможные опыты "анатомирования" зла как в просветительской, так и в романтической ("неистовый романтизм") литературе.

В материалистической философии XVIII в. (Ж.О. Ламетри, Д. Дидро, К.А. Гельвеций, П. Гольбах) чрезвычайное распространение получили сенсуалистические и гедонистические мотивы, прямо питавшиеся антирелигиозными настроениями названных авторов. Гольбах, например, предвосхищая в данном отношении Ницше, воинственно нападал на христианскую мораль, годную, по его мнению, лишь на то, чтобы "создавать мерзких рабов". Непосредственным следствием отрицания души и ее бессмертия была проповедь "религии природы" — природы, которая якобы требует от человека следовать одному только голосу плоти. "Думай лишь о своем теле. То, что именуется душой, в сущности не заслуживает особого упоминания", — писал Ламетри в скандальном сочинении "Анти-Сенека, или Рассуждение о счастье". "Счастьем" же Ламетри, как и все прочие приверженцы натуралистического гедонизма, именовал чувственное удовольствие — удовлетворение "естественной потребности, этой матери наслаждения". "Пусть, чередуясь, следуют друг за другом, соперничая между собой, похотливые ощущения и наслаждения, наполняя твои дни и ночи сладострастием и делая, если это возможно, твою душу столь же липкой и сладострастной, как твое тело". Понятно, что подобного рода "естественная мораль" могла обернуться лишь одним — попранием любых норм человеческой морали; ведь коль скоро противодуховный и безжалостный плотский инстинкт есть не что иное, как проявление "природы", а как раз "по природе" человек "представляет собою вероломное, хитрое, опасное и коварное животное", и "в общем люди рождаются злыми", то ясно, что следовать своей природной склонности к наслаждению значит превращать всех прочих людей в орудие этого наслаждения, не останавливаясь ни перед каким препятствием, ни перед каким преступлением: "Мы, стало быть, вправе заключить, что если радости, черпаемые в природе, суть преступления, то счастье людей состоит в том, чтобы быть преступниками". Свободный от угрызений совести как от "предрассудка", "по-свински счастливый" человек-эгоист, превозносимый Ламетри, строит свое счастье на несчастье других, сея вокруг себя одно только зло.

В романистике XVIII в. (Мариво, Лесаж, Прево, Кребийон-сын, Дидро, Ретиф де ла Бретон и, конечно, Сад) гедонизм и его оборотная сторона, зло, были подвергнуты тщательному, разностороннему и впечатляюще безрадостному анализу. Что касается Сада, с наибольшей полнотой воплотившего в XVIII в. проблематику зла, то его философия доводит до логического конца мотивы таких авторов, как Ламетри и Гольбах, и потому принимает утонченно-агрессивные и мрачные формы. Отрицая душу и Бога ("существование Создателя — это возмутительная небылица, в которую более не верят даже дети"), Сад отдает все права "природе"; он создает подлинную апологию животной личности в человеке, на множество ладов изображая "садистское" служение человека самому себе через сладострастие и боль ("боль возбуждает удовольствие", "сладострастие вызывает боль точно так же, как боль переходит в удовольствие"). При этом если Ламетри еще возлагал хоть какие-то надежды на "воспитание", обуздывающее природные инстинкты, злобность и эгоцентризм человека, хотя и замечал, что любые советы "бесполезны для того, кто родился с жаждой резни и крови", то для Сада "природа" изначально прклята и не подлежит исправлению ("жестокость заложена в самой природе; все мы рождаемся с долей жестокости, которую видоизменяет одно только воспитание; но воспитание не заложено в природе"). Если у Ламетри человек-гедонист способен испытать чувство счастья, пусть и доставляемого за счет ближнего, то у Сада он и сам несчастен.

Философы-либертины XVIII в., авторы эротических и "черных" романов стремились изобразить зло как "жестокую правду" жизни. Все они так или иначе исходили из представления о том, что зло включено в человеческое бытие как его необходимый, естественный и даже способный доставлять удовольствие момент.

Между тем сентименталистское крыло литературы XVIII в. выдвинуло, начиная с Руссо, своеобразный противовес натуралистическому гедонизму с его скандальной версией мира как безраздельного царства инстинкта, похоти, безнравственности, насилия, лицемерия, греха. Этот противовес — концепция "прекрасной души", которая, зная о зле, властвующем в мире, внутренне противостоит ему, ощущая себя носительницей добра, истины и справедливости. "Прекрасная душа", говоря словами Гегеля, ведает, что "Бог непосредственно наличествует в ее духе и сердце", но ее беда и вина заключается в том, что она отказывается от волевого участия в борьбе со злом, ибо вечно "живет в страхе, боясь запятнать великолепие своего "внутреннего" поступками и наличным бытием" и, стремясь "сохранить чистоту своего сердца", "избегает соприкосновения с действительностью". Единственное действие, на которое она способна, это созерцание "собственной божественности", а также "страстное томление" по добру, в конце концов "истлевающее внутри себя и исчезающее как аморфное испарение, которое расплывается в воздухе" [15].

"Мое ли существование чуждо порядку, установленному людьми, или же нынешний порядок далек от вечной гармонии?" — восклицает сенанкуровский Оберман, выражая суть коллизии между "прекрасной душой", жаждущей оберечь и оправдать свою пассивную "правоту-чистоту", и безжалостной, злой силой "природы". Эта коллизия, нашедшая классическое выражение уже в "Вертере" Гёте, стала излюбленным предметом изображения у романтиков, которые дали ей несколько характерных разрешений. Если у таких писателей XVIII в., как Лесаж, Прево, Кребийон-сын, Лакло, Ретиф де ла Бретон и др., герой, изначально не чуждый высоких представлений о жизни, в конце концов приходил к скептически трезвому (а иногда и циническому) примирению с действительностью, то "прекрасная душа", бескомпромиссно ориентированная на идеал, либо выбирает смерть как способ отвержения безыдеального мира (Вертер), либо безнадежно бунтует против Творца, возлагая на него ответственность за всю мерзость творения (байронические персонажи), либо, не приемля окружающего, смутно грезит о какой-то "другой жизни" ("Рене" Шатобриана), либо, наконец, просто томится безысходной "скукой существования" ("Оберман" Сенанкура).

Все эти мотивы были хорошо известны Бодлеру, и все они многократно и многообразно разрабатываются в "Цветах Зла" (ср. хотя бы названия соответствующих разделов сборника: "Сплин и идеал", "Мятеж", "Смерть"), но Бодлер оказался первым, кто с огромной силой, искренностью и безжалостностью к самому себе пережил коллизию "идеала" и "действительности" не как разлад между внутренним "я" и внешним миром, а как неустранимую "трещину", изнутри раскалывающую само "я". В самом деле, не в ком-нибудь, а прежде всего в себе самом обнаруживает Бодлер жизнь "животной личности", не кого-нибудь, а себя самого ощущает он сугубо плотским, "соматическим" (как сказали бы гностики, о которых он нередко заставляет вспоминать) человеком. Настоятельная реальность собственного тела, его неодолимые позывы, требующие обладания "другим" и насилия над ним, плотская любовь как "любовь к себе", к своему собственному наслаждению — все это представляется Бодлеру первичным и неодолимым зовом "природы", по отношению к которому всякая мораль выглядит как нечто внешнее и принудительное. Временами голос Бодлера звучит так, словно это голос прилежного ученика из школы Ламетри или маркиза де Сада:. "Преступные склонности, впитываемые уже в материнской утробе, от природы врождены человеку-животному. Добродетель, напротив, искусственна, сверхприродна, и недаром во все времена и всем народам требовались боги и пророки, дабы внушить ее людям, еще не вышедшим из животного состояния, поскольку без их помощи, сам по себе человек не смог бы ее открыть. Зло совершается без усилий, естественно, неизбежно; добро же всегда является плодом искусства".

Характерная особенность Бодлера в том и состоит, что, преждевременно исторгнутый из материнского Эдема, он как-то сразу, уже в ранней юности, уродливо сузил "восторг жизни", радость бытия до сугубо плотских утех (до темной, инфернальной, испепеляющей похоти), восприняв последние