Реклама в Интернет

 Поиск  Стартовая страница > Религии и оккультные науки > Танатология  Карта 

Прогулка по кладбищу
(проблема посмертного существования в творчестве Достоевского)

И.И. Евлампиев
Статья с сайта http://anthropologia.spbu.ru/
Фигуры Танатоса. Философский альманах. Выпуск №6. Кладбище. СПб., 2001



Рейтинг Эзотерических ресурсов Rambler's Top100

Проблема смерти и посмертного существования человека постоянно присутствует на страницах произведений Достоевского и непосредственно отражает наиболее важные принципы его мировоззрения. Наиболее странным и загадочным произведением, связанным с этой темой, безусловно, является рассказ «Бобок» из «Дневника писателя» за 1873 год. Выраженное здесь отношение к смерти и посмертному существованию настолько необычно, а изображение кладбищенского «бытия» мертвецов в могилах носит настолько шокирующий, натуралистичный характер, что в критической литературе, посвященной Достоевскому, установилась традиция интерпретировать этот рассказ как чистую аллегорию, которую не нужно понимать буквально и в которой выражен некий скрытый смысл, ничего общего не имеющий с темой смерти и «загробного» существования; например, М. Бахтин включал этот рассказ в давнюю традицию мениппей («разговоров в царстве мертвых»), идущую еще из античности [1]. С этим мнением трудно согласиться. Если бы изображение могильного существования нужно было Достоевскому только как форма для какого-то иного содержания (например, для карикатурного изображения современного общества), выбор именно этой формы невозможно было бы оправдать ни с эстетической точки зрения, ни с точки зрения неписаных нравственных критериев, которые обязан соблюдать каждый писатель в жанре публицистики. В этом случае мы должны были бы без малейших сомнений присоединиться к мнению А. Белого, который писал: «Для чего печатать все это свинство, в котором нет ни черточки художественности. Единственный смысл напугать, оскорбить, сорвать все святое. «Бобок» для Достоевского есть своего рода расстреливание причастия, а игра словами «дух» и «духовный» есть хула на Духа Святого. Если возможна кара за то, что автор выпускает в свет, то «Бобок», один «Бобок» можно противопоставить каторге Достоевского: да, Достоевский каторжник, потому что он написал «Бобок»» [2].

Однако к этому произведению можно отнестись и совсем иначе, если признать, что в нем Достоевский дал буквальное и прямое выражение определенного среза своего мировоззрения, и именно стремление к предельной ясности не позволило ему «смягчить» изображение, сделать его более «благопристойным». Чтобы понять, что хотел сказать Достоевский своим рассказом, нужно обратиться к другим его произведениям, в которых проступает (хотя и не так явно) та же самая тема и те же самые сюжетные мотивы, обретающие гораздо большую философскую глубину.

Главный герой рассказа «Бобок» – не названное по имени «одно лицо», очень напоминающее главного героя «Записок из подполья» (критики убедительно доказывают, что его необходимо отождествить с самим Достоевским), – случайно попадает на похороны и после завершения всех похоронных процедур остается на кладбище в одиночестве. Присев на могильную плиту (выполненную в форме гроба), чтобы немного отдохнуть, он внезапно начинает слышать странные голоса и затем понимает, что это разговаривают мертвецы в своих могилах. К своему удивлению и ужасу он узнает, что покойники некоторое время продолжают «жить», т. е. обладают сознанием, несмотря на непрекращающийся процесс разложения их тел, и способны вступать в «общение» друг с другом, образуя некоторую пародию на светское общество; «наверху, – говорит один из мертвецов, – когда мы жили, то считали ошибочно тамошнюю смерть за смерть. Тело здесь еще раз как будто оживает, остатки жизни сосредоточиваются, но только в сознании. Это – не умею вам выразить – продолжается жизнь как бы по инерции. Все сосредоточено <...> где-то в сознании и продолжается еще месяца два или три... иногда даже полгода... Есть, например, здесь один такой, который почти совсем разложился, но раз недель в шесть он все еще вдруг пробормочет одно словцо, конечно бессмысленное, про какой-то бобок: «Бобок, бобок», – но и в нем, значит, жизнь все еще теплится незаметною искрой...» [3]. Бoльшую часть рассказа составляет воспроизведение тех разговоров, которые ведут в своем «обществе» покойники, причем, изображая отвратительные натуралистические детали их бытия, Достоевский одновременно показывает, что все недостатки и пороки обычного светского общества присутствуют и кладбищенском «обществе», причем в удивительной по своей гротескной прямолинейности форме. Кульминацией всего разговора является откровенное предложение одного из могильных персонажей отбросить все ненужные теперь предрассудки и «провести эти два месяца как можно приятнее и для того всем устроиться на иных основаниях» (Т. 12. С. 61). «Всё там вверху, – заканчивает этот «философ», – было связано гнилыми веревками. Долой веревки, и проживем эти два месяца в самой бесстыдной правде! Заголимся и обнажимся!» (Т. 12. С. 62). В конце концов герой рассказа случайно чихает и голоса из могил мгновенно прекращаются; «все смолкло, точно на кладбище, исчезло, как сон» (Т. 12. С. 63). Продолжительное ожидание рассказчика ни к чему не привело, беседа не возобновилась. «Заключаю невольно, – подводит он итог, – что все-таки у них должна быть какая-то тайна, неизвестная смертному и которую они тщательно скрывают от всякого смертного» (Т. 12. С. 64). Несмотря на юмористический тон финала это заявление выглядит достаточно многозначительным и неожиданно серьезным. Кроме того, герой с какой-то удивительной горячностью восклицает: «Разврат в таком месте, разврат последних упований, разврат дряблых и гниющих трупов и – даже не щадя последних мгновений сознания! Им даны, подарены эти мгновения и... А главное, главное, в таком месте! Нет, этого я не могу допустить...» (Т. 12. С. 64). После этого он решает продолжить свое «исследование» открывшегося ему «мира», чтобы «составить понятие» и, «может быть» найти что-то «утешительное».

Для того, чтобы понять странную серьезность финала рассказа, действительную глубину и серьезность той тайны, к которой прикоснулся его герой, вспомним некоторые другие фрагменты произведений Достоевского, более ясно формулирующие смысл этой тайны. Прежде всего здесь возникает достаточно естественная ассоциация с одним эпизодом из романа «Идиот», а именно с рассказом Ипполита Терентьева о своей жизни и, в особенности, с его мыслями по поводу картины Г. Гольбейна «Мертвый Христос», которую он видел в доме Рогожина. В центе событий, связанных с Ипполитом, находится его неудавшееся (точнее, мнимое, инсценированное) самоубийство. Будучи неизлечимо болен чахоткой и зная, что ему осталось жить всего лишь несколько недель, Ипполит приходит к выводу, что это время уже не может иметь никакого значения ни в его жизни, ни в жизни окружающих его людей, и решает покончить с собой. Однако он пытается осуществить свое решение не в одиночестве, а при большом количестве свидетелей, более того, перед попыткой самоубийства он еще читает свое «Необходимое объяснение», в котором описывает некоторые события последних дней своей жизни и досконально разъясняет причины, заставившие его принять это решение.

Важнейшим элементом рассказа Ипполита является его размышления о картине «Мертвый Христос». Вне всяких сомнений, здесь Достоевский высказал устами Ипполита свои собственные мысли и воспроизвел свое собственное впечатление от этой картины, которую он видел в Дрезденской галерее (об ужасном впечатлении, произведенным картиной, упоминала вдова писателя в своих воспоминаниях). «Я знаю, – пишет Ипполит в своем «Необходимом объяснении», – что христианская церковь установила еще в первые века, что Христос страдал не образно, а действительно и что тело его, стало быть, было подчинено на кресте закону природы вполне и совершенно. <...> Но странно, когда смотришь на этот труп измученного человека, то рождается один особенный и любопытный вопрос: если такой точно труп (а он непременно должен был быть точно такой) видели все ученики его, его главные будущие апостолы, видели женщины, ходившие за ним и стоявшие у креста, все веровавшие в него и обожавшие его, то каким образом могли они поверить, смотря на такой труп, что этот мученик воскреснет? Тут невольно приходит понятие, что если так ужасна смерть и так сильны законы природы, то как же одолеть их? <...> Картиной этою как будто именно выражается это понятие о темной, наглой и бессмысленно-вечной силе, которой все подчинено, и передается нам невольно. Эти люди, окружавшие умершего, которых тут нет ни одного на картине, должны были ощутить страшную тоску и смятение в тот вечер, раздробивший разом все их надежды и почти что верования. Они должны были разойтись в ужаснейшем страхе, хотя и уносили каждый в себе громадную мысль, которая уже никогда не могла быть из них исторгнута. И если б этот самый учитель мог увидать свой образ накануне казни, то так ли бы сам он взошел на крест и так ли бы умер, как теперь?» (Т. 6. С. 410-411). Очевидно, что в этих словах выражено весьма радикальное сомнение в главном символе христианской веры и в ее главной идее – идее воскресения.

Казалось бы, из рассуждений Ипполита следует, что его сомнения связаны с необходимостью выбора между двумя убеждениями, двумя противоположными точками зрения: либо мы вслед за Христом и вместе с Христом верим в наше посмертное воскресение к абсолютно благой и совершенной новой жизни, либо признаем, что вера в воскресение ни на чем не основана и закон распада и тления, господствующий в нашем земном мире, является абсолютным, и никакой жизни после смерти нет, природа рано или поздно «перемалывает», уничтожает все живое. Однако на самом деле смысл сомнений Ипполита (и самого Достоевского) гораздо сложнее и не укладывается в простую противоположность веры в воскресение (и бессмертие) и убеждения в абсолютной смертности и тленности человека и его души.

Через несколько лет после создания романа «Идиот» в небольшой статье «Приговор» из «Дневника писателя» Достоевский приводит вымышленное посмертное письмо «самоубийцы от скуки», во многом напоминающее «объяснение» Ипполита. Этот самоубийца – «матерьялист», как его характеризует Достоевский, – как раз стоит на второй из упомянутых выше точек зрения, т. е. не верит ни во что, кроме «мертвых законов природы», и полностью отрицает бессмертие отдельного человека и всего человечества. «Посмотрите, – рассуждает он, – кто счастлив на свете и какие люди соглашаются жить? Как раз те, которые похожи на животных и ближе подходят под их тип по малому развитию их сознания. <...> Но, задавая, как теперь, себе беспрерывно вопросы, я не могу быть счастлив, даже и при самом высшем и непосредственном счастье любви к ближнему и любви ко всему человечеству, ибо знаю, что завтра же все это будет уничтожено: и я, и все счастье это, и вся любовь, и все человечество – обратимся в ничто, в прежний хаос. <...> И хоть это почему-то там и необходимо, по каким-то там всесильным, вечным и мертвым законам природы, но поверьте, что в этой мысли заключается какое-то глубочайшее неуважение к человечеству, глубоко мне оскорбительное и тем более невыносимое, что тут нет никого виноватого» (Т. 13. С. 321-322). Результатом этого рассуждения, построенного на неотразимой логике, и является самоубийство вымышленного героя. Если отвлечься от «количественного» различия, оно ничем не отличается от рассуждения Ипполита. Ипполиту остается жить до его естественной смерти несколько недель, а самоубийце-матерьялисту, допустим, несколько десятков лет, но если мы признаем, что смерть кладет абсолютный предел нашему человеческому бытию, жизнь не имеет смысла ни в одном своем мгновении. В одном из последующих выпусков «Дневника писателя» Достоевский возвращается к придуманному им герою и уже прямо, без всяких обиняков, говорит о подразумевавшемся им смысле этой истории: «Статья моя «Приговор» касается основной и самой высшей идеи человеческого бытия – необходимости и неизбежности убеждения в бессмертии души человеческой. Подкладка этой исповеди погибающего «от логического самоубийства» человека – это необходимость тут же, сейчас же вывода: что без веры в свою душу и в ее бессмертие бытие человека неестественно, немыслимо и невыносимо» (Т. 13. С. 387).

На первый взгляд это подтверждает, что сомнения Ипполита, вязанные с картиной «Мертвый Христос», и его решение покончить с собой являются следствием его неверия в воскресение и бессмертие. Однако если внимательней присмотреться к его истории, можно заметить, что она во многом отличается от истории «логического самоубийцы» и в определенном смысле даже противоположна ей. В заключение своего «объяснения» Ипполит подчеркивает, что он как раз верит в бессмертие: «Вечную жизнь я допускаю и, может быть, всегда допускал. <...> я никогда, несмотря даже на все желание мое, не мог представить себе, что будущей жизни и провидения нет. Вернее всего, что все это есть, но что мы ничего не понимаем в будущей жизни и в законах ее» (Т. 6. С. 416). Именно потому, что он обладает верой в бессмертие, он оказывается неспособным совершить реальное самоубийство (как выясняется, в пистолете, которым он пытался застрелиться, не было капсюля). Попытка самоубийства – это способ привлечь внимание окружающих к мучающим его сомнениям. Важно заметить явно обозначенное Достоевским различие истории Ипполита и истории самоубийцы из статьи «Приговор». Последний назван автором «логическим самоубийцей», его неуклонная решимость уничтожить себя с железной логикой следует из отрицания идеи бессмертия. Как пишет Достоевский, «самоубийство, при потере идеи о бессмертии, становится совершенною и неизбежною даже необходимостью для всякого человечка, чуть-чуть поднявшегося в своем развитии над скотами» (Т. 13. С. 390). Ипполит, наоборот, верит в бессмертие и потому его самоубийство не может быть результатом логического вывода, он два раза подчеркивает эту особенность своего решения: «Окончательному решению способствовала <...> не логика, не логическое убеждение, а отвращение» (Т. 6. С. 413; имеется в виду отвращение перед «темной силой», господствующей в жизни и уничтожающей все живое и ценное в мире).

Чтобы более точно понять мысли Ипполита, вспомним его высказывание о будущей жизни и провидении: «Вернее всего, что все это есть, но что мы ничего не понимаем в будущей жизни и в законах ее». Вот чего касаются его сомнения и о чем он мучительно размышляет, вспоминая о смерти. Вера в бессмертие сочетается в его душе с тяжкими сомнениями в том, что законы посмертного существования будут более разумными и ясными по сравнению с законами, навязанными нашему миру слепой, темной силой. И вид мертвого Христа с картины Гольбейна заставляет его усомниться не в идее бессмертия как таковой, а в том понимании бессмертия и воскресения, которые провозглашены в каноническом христианстве – в понимании бессмертия как вечной жизни в совершенном теле и в абсолютно совершенном, божественном мире. Всеразрушающая «темная сила», сила земного тления, кажется Ипполиту слишком могущественной и непобедимой, чтобы можно было поверить в существование мира, не подчиненного ее власти. Даже если в мире и есть «светлая сила», сила воскресения к совершенству, в которую верил Христос, эта «светлая сила» не может быть абсолютной и должна признать свою неспособность окончательно победить «темную силу».

Если принять эту логику, то убеждение в бессмертии, т. е. в какой-то вечной жизни, превращается из благой и спасительной идеи, помогающей человеку жить, в ужасную, пугающую мысль – быть может, еще более ужасную, чем мысль о полном уничтожении. Смерть – это только условная, относительная грань жизни, за которой следует «новая жизнь». Но какова эта жизнь? Можно ли считать ее более совершенной, чем наше земное существование? И если считать судьбу тела после смерти знаком и выражением каких-то сторон посмертного существования человека, то не будет ли естественным предположить, что в этом посмертном существовании мы окажемся в полной и окончательной власти бездушной силы тления?

Тот факт, что эти вопросы мучили Достоевского на протяжении всей его жизни, находит подтверждение и во многих других его произведениях. Прежде всего здесь вспоминается Свидригайлов из «Преступления и наказания», который в одной из бесед с Раскольниковым развивает целую теорию о том, что смерть – это переход из одного «мира» в другой, существующий по совершенно иным законам. Интересно, что сам этот «переход» Свидригайлов мыслит как постепенный, уже в болезни человек начинает свое движение к другому бытию, уже как бы частично причастен посмертному миру и поэтому способен видеть людей, пребывающих в нем (т. е. видеть умерших людей); это и есть призраки. При этом Свидригайлова преследуют те же ужасные мысли, что и Ипполита, он точно так же, как и последний, сомневается в том, что «миры» посмертного существования более совершенны, чем наш земной мир. Именно это имеется в виду в его известных словах о вечности: «Нам вот всё представляется вечность как идея, которую понять нельзя, что-то огромное, огромное! Да почему же непременно огромное? И вдруг, вместо всего этого, представьте себе, будет там одна комнатка, эдак вроде деревенской бани, закоптелая, а по всем углам пауки, и вот и вся вечность. Мне, знаете, в этом роде иногда мерещится" (Т. 5. С. 272). Эти пауки Свидригайлова, олицетворяющие абсурдность грядущего «бессмертия», заставляют вспомнить видение Ипполита – огромного тарантула, символизирующего власть «темной силы», погубившей даже Иисуса Христа; «мне как будто казалось временами, что я вижу, в какой-то странной и невозможной форме, эту бесконечную силу, это глухое, темное и немое существо. Я помню, что кто-то будто бы повел меня за руку, со свечкой в руках, показал мне какого-то отвратительного тарантула и стал уверять меня, что это то самое темное, глухое и всесильное существо, и смеялся над моим негодованием» (Т. 7. С. 411). Явное сходство истории Свидригайлова и истории Ипполита проступает еще в одной детали. Абсурдность посмертных «миров» Свидригайлову доказывают явления призраков умерших людей – его дворового человека Федьки и его жены; в качестве аналогичного доказательства господства «темной силы» в нашем мире для Ипполита выступает странный призрак Рогожина, явившийся ему поздно вечером сразу после того, как он во всех подробностях вспомнил картину «Мертвый Христос», которую он видел именно в доме Рогожина. Рогожин в романе выступает как своего рода живой «покойник», как человек, уже в этой жизни оказавшийся под полным господством «темной силы», и поэтому явление его призрака (или его самого?) оказывается прямым «вызовом» «темной силы», ее прямой насмешкой над человеком, который пытается найти в мире и в себе иную силу, способную противостоять ей. «Это привидение, – с горечью констатирует Ипполит, – меня унизило. Я не в силах подчиняться темной силе, принимающей вид тарантула» (Т. 7. С. 413). После этого он и приходит к окончательному решению покончить с собой; смысл его решения – в желании «отомстить» «темной силе», подобно тому как «логический самоубийца» желает «отомстить» бездушным, мертвым силам природы.

Не случайно в произведениях Достоевского мы постоянно сталкиваемся с героями-самоубийцами; эта тема постоянно присутствует и на страницах «Дневника писателя». Человек, решающийся на такой поступок, неизбежно вынужден задумываться над самой главной проблемой, которую предельно лаконично сформулировал шекспировский Гамлет: «Какие сны в том смертном сне приснятся, // когда покров земного чувства снят?» При безусловной уверенности в нашем бессмертии он преобразуется в вопрос о том, что за «новая жизнь» предстоит нам за гранью смерти – «лучше» или «хуже» она нашей нынешней жизни, хотя и несовершенной, но бесконечно дорогой нам. Возвращаясь к рассказу «Бобок», можно сказать, что его можно рассматривать как возможный ответ на этот главный вопрос, причем ответ, поражающий своей безысходностью, показывающий, какие ужасные варианты нашего будущего вставали в воображении Достоевского в его размышлениях на эту тему. Кладбище и кладбищенская «жизнь» покойников в своих могилах изображаются Достоевским как совершенно реальная перспектива той «новой жизни», которая ждет нас за гранью смерти. Эта перспектива выглядит даже более ужасной, чем вечность в виде бани с пауками, пугающая Свидригайлова, или власть «темной силы», символизируемая тарантулом из сна Ипполита. Впрочем, в рассказе говорится, что существование в могиле продолжается не вечно, оно длится несколько месяцев; и, значит, за этим следует какая-то иная «новая жизнь», о которой здесь нет никаких упоминаний. Однако нетрудно понять, что если посмертная «жизнь» начинается таким образом, то ждать в ее следующей «фазе» чего-то радикально прекрасного и совершенного вряд ли возможно.

В «Бобке» представление о «новой жизни» как кладбищенском существовании покойников выражено с наибольшей ясностью и натуралистической конкретностью, однако его следы можно найти и в других произведениях Достоевского. Особенно выразительно появление этого представления в еще одном фрагменте из «Дневника писателя» – в рассказе «Сон смешного человека», в котором Достоевский единственный раз высказывается совершенно определенно по поводу возвышенного идеала человеческой жизни. Герой рассказа, подобно многим другим героям Достоевского, решает покончить с собой, и причина его поступка – та же самая, что и у «логического самоубийцы», – убеждение в бессмысленности жизни. И вот, он, выполняя свое решение, стреляет себе в сердце. Далее в рассказе следует очень любопытный фрагмент, прямо соотносящийся с описанием кладбищенской жизни в «Бобке» и наглядно доказывающий, что для Достоевского тема могильного существования была предельно важной, имела буквальный, а не аллегорический смысл. Герой во всех подробностях рассказывает о той «новой жизни», к которой он оказался причастен после смерти: «...боли я не почувствовал, но мне представилось, что с выстрелом моим все во мне сотряслось и все вдруг потухло, и стало кругом меня ужасно черно. Я как будто ослеп и онемел, и вот я лежу на чем-то твердом, протянутый, навзничь, ничего не вижу и не могу сделать ни малейшего движения. <...>

И вот меня зарывают в землю. Все уходят, я один, совершенно один. Я не движусь. Всегда, когда я прежде наяву представлял себе, как меня похоронят в могиле, то собственно с могилой соединял лишь одно ощущение сырости и холода. Так и теперь я почувствовал, что мне очень холодно, особенно концам пальцев на ногах, но более ничего не почувствовал.

Я лежал и, странно, – ничего не ждал, без спору принимая, что мертвому ждать нечего. Но было сыро. Не знаю, сколько прошло времени, – час или несколько дней, или много дней. Но вот вдруг на левый закрытый глаз мой упала просочившаяся через крышку гроба капля воды, за ней через минуту другая, затем через минуту третья, и так далее, и так далее, всё через минуту» (Т. 14. С. 126-127).

Невозможно было бы понять, зачем Достоевский описывает все эти подробности могильного существования, если не признать, что он действительно считает такую перспективу посмертного бытия вполне реальной для каждого из нас. Но в рассказе «Сон смешного человека» точка зрения Достоевского на «новую жизнь» оказывается более оптимистичной, чем в «Бобке». Герой рассказа в отличие от персонажей «Бобка» не смиряется с представшей ему «новой жизнью», а начинает негодовать и обращается с требованием к «высшей силе»: «Кто бы ты ни был, но если ты есть и если существует что-нибудь разумнее того, что теперь совершается, то дозволь ему быть и здесь. Если же ты мстишь мне за неразумное самоубийство мое – безобразием и нелепостью дальнейшего бытия, то знай, что никогда и никакому мучению, какое бы ни постигло меня, не сравнится с тем презрением, которое я буду молча ощущать, хотя бы в продолжение миллионов лет мученичества!..» (Т. 14. С. 127). И именно в силу негодования героя и его презрения к нелепости «новой жизни» происходит изменение в его положении: могила разверзается, его подхватывает неведомое существо и переносит на какую-то планету, подобную Земле и населенную такими же точно людьми, как и земные люди, но прекрасную и гармоничную, лишенную привычного для нас зла. Люди этой планеты встречают смерть с радостью, поскольку они знают, что после смерти их ждет еще более совершенное бытие. «Они, - вспоминает герой рассказа, - почти не понимали меня, когда я спрашивал их про вечную жизнь, но, видимо, были в ней до того убеждены безотчетно, что это не составляло для них вопроса. У них не было храмов, но у них было какое-то насущное, живое и беспрерывное единение с Целым вселенной; у них не было веры, зато было твердое знание, что когда восполнится их земная радость до пределов природы земной, тогда наступит для них, и для живущих и для умерших, еще большее расширение соприкосновения с Целым вселенной» (Т. 14. С. 132).

Здесь со всей очевидностью встает ключевой вопрос, определяющий самое главное в мировоззрении Достоевского: от чего же зависит, какой вариант «новой жизни» будет ждать нас после смерти - тот, который нарисован в «Бобке», или тот, возможность которого Достоевский обозначает в рассказе «Сон смешного человека»? Не вдаваясь в детали сразу сформулируем ответ, который Достоевский дает всем своим творчеством [4]: это зависит исключительно от усилий самого человека, от его неустанного стремления к совершенству уже в земной жизни. Ведь и «смешному человеку» дано было соприкоснуться с совершенной «новой жизнью» только после того, как он стал «негодовать» и требовать от высшей силы справедливости. Если же человек подчиняется законам несовершенного мира и отказывается вести трагическую и, на первый взгляд, совершенно безнадежную борьбу с этими законами, с «темной силой» разложения и тления, то после смерти он обретет «новую жизнь» уже полностью подвластную этой «темной силе», и его уделом станет вечное существование, подобное существованию кладбищенских персонажей «Бобка».

Примечания

  1. См.: Бахтин М. М. Проблемы поэтики Достоевского. М., 1972. С. 184-189.
  2. Белый А. Трагедия творчества // О Достоевском. Творчество Достоевского в русской мысли 1881-1931 гг. М., 1990. С. 154.
  3. Достоевский Ф. М. Собр. соч. в 15-ти т. СПб., 1988-1996. Т. 12. С. 61. Далее все цитаты из произведений Достоевского будут приводится по этому изданию с указанием прямо в тексте номера тома и страниц.
  4. См.: Евлампиев И. И. Кириллов и Христос. Самоубийцы Достоевского и проблема бессмертия // Вопросы философии. 1998. № 3.






 Поиск  Стартовая страница > Религии и оккультные науки > Танатология  Карта